К девяностолетию сибирского писателя Алексея Зверева.


УСТЬ-КУДИНСКАЯ ЧАСТУШКА

...Мы тихонько шли по Усть-Куде, где непривычно для горожанина, все с нами раскланивались, а мелконькая, усохшая старушка, прищурив глаза и заслонившись от солнца ладошкой, долго смотрела на Алексея Васильевича, а потом всплеснула руками:
— Батюшки светы!.. Никак это ты, Алеша!.. Постарел, Алешенька.
Алешенька, ухмыляясь в седые усы, отвечает ей в лад:
— Дак, Аня, не малые, поди, лета — восьмой десяток пошел.
— Но-о, — отмахивается Аня, — какие твои годы. Мне уж вон девять десятков, а ишо бегаю по деревне. Успею, належусь.
...Памятью сердца — тоскующей и умиленной — Алексей Васильевич вольно и невольно возвращается и возвращается в деревню своего детства, своей начальной юности; и в этих протяжных возвратах высоко в поднебесье позванивает остатним голосом закатная русская песня, гаснет в кривом переулочке усть-кудинская частушка, с такой неутоленной любовью описанные в повестях и рассказах... Попробуем же и мы вслед за писательским воображением переселиться в довоенную, песенную Усть-Куду...
Вот родная улица писателя, вот его родимый дом... Искрится и светится влажный весенний снег, и небеса по-вешнему заголубели, полегчали... Чуть слышно играет гармонь, потом на малый миг стихает, и вдруг она уже поблизости — переливается и рассыпается коленцами. Это, вывернув из переулка, идет в стайке веселых девчат зеленоглазый и лукавоглазый гармонист и, отмахивая настырно опадающий на глаз, ржаной чуб, наяривает «Иркутяночку» — пальцы с форсистым подскоком летают по ладам. На девчатах телогрейки и плюшевые дошки, но эта некорыстная лопотина украшена цветастыми полушалками, будто до срока, прямо на снежных суметах запылали июньские цветы жарки.
Гармонист уже играет «Сербияночку», потом легко и лихо соскальзывает на «Подгорную», девчата приплясывают, притоптывают подшитыми катанками и то печально, со вздохами и охами, то бедово взвизгивая, поют, выкрикивают частушки. А гармонист лишь ухмыляется зеленовато-рысьими глазами и разваливает гармонь в удалом и протяжном переборе... Статная певунья, подбоченясь, отчаянно, обиженно кося на гармониста синими глазами, звонко, но со слезою в голосе выпевает свою девичью судьбинушку...
И это оживает рассказ Зверева «Манины частушки»...


* * *
«...Только взвизгнула гармонь, Маня была уже на кругу. Глаза ее обострились и неспокойно бегали. Она притопнула, лихо развернулась и все поняли, что не скоро она сойдет с круга.
Тараторок знаю сорок,
Я их всех перепою.
И во каждой тараторке
Сахаранку вспомяну...»

А сам зачин рассказа вот такой:
«Мы не знаем, длинен ли был век былин и сказок. Жизнь частушки длилась недолго, равна она короткой человеческой жизни. Родившись в восьмидесятых годах ХIХ века, она едва ли дожила до пятидесятых века ХХ. Но как великий безымянный поэт, она оставила огромный след, наследство ее неизмеримо, и хоть черпали поэты из него пригоршнями, многое осыпалось, завяло и исчезло безвозвратно. ...Моему поколению довелось видеть рассвет частушечного творчества. Так оно густо и плотно жило в сознании людей, что казалось, любой уголок родного села, чащи, поля, заимки, был пропитан ее звуками, ее печалями и радостями, любовью, которую она выразила с величайшей силой и задушевностью.
Говорила — не заплачу
От любови никогда.
Покатились мои слезы,
Как по зеркалу вода, —

поет Маня звонко и с каким-то рыданием... горькую частушку, будто с нею и прощаясь навсегда.
В одну из последних зим мы частенько заговаривали с Алексеем Васильевичем о частушках, которые писатель давно уже собирал, да и сам всю жизнь пел их под гармонь, под балалайку. Однажды на спор отчастушил несколько километров без передыху — выспорил полкило конфет.

«ДЕРЕВНЯ ЗАМОЛЧАЛА…»

Смолоду любил Алексей Васильевич народную песню, да так и не разлюбил, а посему и вздыхал огорченно:
— Да, деревня заглохла, замолчала... Ведь раньше наша деревня была деревней песен, гармони, балалайки. Как наступало воскресенье... нет, уже с субботы начиналось празднество, а в воскресенье это был настоящий праздник. Конечно, я очень люблю народные песни. Ведь раньше как получалось: человек идет на работу и едет с работы — и все поет песни. Раньше во время жатвы, во время страды делали так называемые поденщины, или иначе можно назвать — помочи. Так вот собиралось 20-25 парней и девушек, рассаживались они в лодки и плыли вниз по Ангаре на поля или рассаживались в телеги и ехали таким путем на поля...
Алексей Васильевич говорил, а мне представилось: Ангара, укутанная белым туманом, пойменные луга в россыпи копен, с реки по яру вздымаются парни и девчата — над головами покачиваются грабли и литовки, и тянется радостная, негромкая песня, какую величают жнивной.
— Жали с самого раннего утра до позднего вечера. Уставшие, опять садились в телеги, и вы знаете, особенно радостно пели песни, когда возвращались с поля домой. Потому что дома их ждали саламат и вечерка, как говорится по-сибирски, до самых петухов... А какие песни пелись?.. Скажем, такая песня, как «Соловей кукушку уговаривал...» — это прекрасная песня, задушевная.
Алексей Васильевич напевает:
Соловей кукушку уговаривал:
— Улетим, кукушечка,
в дальние края,
Мы совьем, кукушка,
себе гнездышко,
Выведем, кукушка, детенышей,
Тебе кукушонка, а мне —
соловья...

— Ну, прекрасная песня еще «Во субботу», — опять напевает.— Или вот эта песня, которая стала заголовком моего рассказа:
Как по синему морю-океану
Качает девицу волной,
Да никто ее не пожалеет,
И никому ее не жаль...

* * *
...Побродив по Усть-Куде, завернули на чай к родне Алексея Васильевича, где нас чинно и радушно приняли и отпотчевали, чем уж Бог дал. И тут опять же разговор о деревне, о ее прошлом, нынешнем, невольно соскользнул к народной песне.
Но сперва заговорили о неперспективных деревнях и селах, — эдакую судьбу отсулила лихая судьбинушка и Усть-Куде. Но мне подумалось, что и от перспективных-то мало радости. И там, и сям молодежь, одуревшая и озверевшая от браги-бормотухи, шарошится по унылым улицам, сшибает возле винополки «рваные» на выпивку, а по ночам, залив шары, как у нас на деревне говорят, дерется или носится угорело на свирепо ревущих мотоциклах. А вот так, как еще после войны, с тихими задушевными песнями уже не ходят, нет...
— Деревня ушла с улицы в дом, в жилище, к коврам, мягким креслам и диванам, к телевизору... Есть во многих селах Приангарья хорошие клубы, даже дворцами называются, но в них пусто, нет жизни, книги в пыли. Вместо трех сотен стульев сиротски сбились в кучу тридцать, и приходят смотреть фильмы шалуны-подростки; не смотреть, а потолкаться, посшибать друг у друга шапки. Взрослая молодежь не ходит в клуб, не гуляет с гитарой или гармонью по улице, потому что она гостья тут. Парни и девушки напелись и нагулялись в городе, а в деревне... а в деревне затем, чтобы навестить родителей, бабушек и дедушек. Но это еще ладно, а то и просто запастись мяском, вареньем, соленьем... Грустно, погасли в деревне балалайка и гармонь, испелись и не сочиняются больше частушки, ушли с улицы разнообразные игры, забылись коллективные выходы на берег реки, в лес, в луга. О хороводах помнят только древние старухи. Какое огромное количество проголосных знала раньше деревня, и звенели они не только в праздники, а и в поле, в горячую пору сенокоса, жатвы, полотья...
— Да, хороводы помнят лишь древние старухи, — согласился я. — Стыд и срам на головы молодых русских, которые, не говоря уж о хороводах, и песен-то своих стали брезговать. А ведь молодежь в сотнях поколений до нынешних времен пела свои народные песни, а тут на тебе, и от песен, и от предков — от всего родного, исконного — отвернулась, тупо и завистливо зарясь на помойки западной «поп-культуры».
— Всякий труд спорился под песню, — говорил Алексей Васильевич. — Только от серпа, только сложат парни и девки «кресты» из суслонов хлеба, потом едва, утомленные, затащатся на телеги — и десять верст от поля до дома поют и поют одну песню за другой... Нынче деревня тиха... Сугробы да прясла, да серые шиферные крыши, да крашеные дома, а людей нету. И ведь при этом люди-то живут куда богаче прежнего — вот бы повод и условия для веселья. Есть машины и мотоциклы чуть не в каждом дворе. Одеваются — не отличишь от городских и разговаривать стали по-городскому, потому, может быть, что родился стыд говорить по-деревенски...
Тут слова писателя в моем сознании злобно заглушились дискотечным ревом: скрежещущие и бухающие звуки рока, убогие слова песенки, пропетой на исковеркан¬ном русском языке, глумливо и гундосо — так теперь модно; и тут же мне увиделась толпа скачущих подростков: тела в корчах, лица в судороге, точно после ядерного взрыва, глаза наркотически пусты и страшны. Жутко... и жалко, бедных, будто некой бесовской волей согнали их в стада, чтобы творили жестокое и мерзкое...

Источник

Войдите чтобы комментировать